БЛОГ

Незадолго до Большого Взрыва. Глава 1

В начале было Слово

(Ин 1:1)


1. Общага


Играли в «Героев» в четыреста одиннадцатой. Жизнь студента в общаге известна. Пили по-обыкновенному, то есть очень много. Четыреста одиннадцатая считалась чем-то вроде клуба. Реальных ее жильцов никто не знал. «Герои» же в цифровую эпоху заменяли карты, шахматы и прочие благородные развлечения предыдущих поколений. Комп был разобран: широкие шлейфы лентами свисали с этажерок пыльных плат, вентилятор, заботливо почищенный и аккуратно прикрученный на место, уютно гудел, — охлаждал. Допотопный монитор на столе расположился неуклюже, как кот на унитазе. Стол был загроможден стаканами и ежами переполненных пепельниц: курили.


— Гончаров! — требовательно произнесла Машка, глядя поверх очков, — Ты ходить собираешься? — С сигареткой в мундштуке она напоминала поэтессу серебряного века, у которой только что вышел первый сборник «Брызги Сатурна». 


Ну, я, собственно, и пошел. Филологини любили обращаться ко мне по фамилии, имея в виду тождество с полузабытым писателем. Повинуясь щелчку мыши, мои легионы скелетов, которых я любовно выращивал с начала партии, ринулись в решающую битву с улучшенными лесными эльфами Пахома. Историк Димка Пахомов как-то древесно крякнул, словно толкиеновский оживший вяз, и принялся выстраивать оборону, расставляя имевшихся в наличии эльфов на шестиугольных клеточках. Интрига заключалась в том, — дойдут или расстреляют? В качестве прикупа у меня имелась пара сотен зомбей, а у Пахома — летучий отряд феечек.


«Шш-нн-и-хх!» — простонала входная дверь по линолеуму — и ввалились Вовик Толстой, по прозвищу Панда, и машкин мужик Андрюха Зыкий, дикий и сияющий, словно рожу блинами вытирал. Андрюха учился где-то у черта на рогах, то ли на экономе, то ли вообще на социологии, а Вовик был в моей группе старостой (я как-то сумел отмазаться, а его поймали). То что на весь филфак — всего двое мужиков: Гончаров и Толстой, — приводило дамско-преподавательский состав в экстаз. Чувствовались в этом перст и юмор Господа Бога. На своего прославленного однофамильца Вовик не походил нисколько. Пандой же он сделался практически официально. Заполняя какую-то ведомость, секретарша Людочка не удержалась:


— Тол-сто-ой... — вывела она каллиграфическим почерком, — Лев?


— Не Лев. — сухо ответил пресыщенный подобными шутками Вовик.


— А кто?! — то ли затупила, то ли решила приколоться Людочка.


— Панда, блядь! — рявкнул НеЛев Толстой.


В деканате вечно толчется полно народу. Сдержать смех пытались с полсекунды. Затем хрюканье, бульканье и прысканье прорвались и перешли в гомерический хохот. Вытирали слезы, держались за лица и сползали по стенам. Людочка, содрогаясь в спазмах, сжимала под столом коленки, чтоб не случилось непоправимого. Пытаясь отдышаться, переводили взгляд на Вовика, который оказался действительно чрезвычайно похож на панду, — и все начиналось снова. Из-за двери кабинета декана доносилось сдавленное повизгивание, — ничто человеческое оказалось не чуждо и Ольге Петровне Злыгостиной. Времена стояли либеральные, Вовику даже слово «блядь» простили. 


...Андрюха ухватился за Машку, а Вовик принялся извлекать из опухшего своего портфеля дары студенческого бога Дагона, которые, как известно, даются либо тем, кто на догон скидывается, либо тем, кто за догоном бегает. На свет появились: две бутылки ужасающей водки «Хорошая», пара полторашек «Колокольчика» со вкусом добра и зла, ломоть докторской колбасы из мокрых старушек и помятый кирпич хлеба. Все это великолепие накрыл пожеванный листок в пластике, вызывавший больше всего подозрений. 


— Распорягу дали на практику. — прокомментировал Вовик. — Пишитесь. Злостьева сказала, чтоб до завтра. — он извлек листок из пластика и придавил бутылкой, как партизан карту военных действий. 


— Злобастьева только притворяется Злыдневой, — продолжил я филологическую народную забаву трансформации фамилии декана. Суть игры заключалась в том, чтобы не повторяться. — Огласите весь список, пожалуйста!


— Ну, пара библиотек есть, но это фу... — откликнулся Вовик, — этнографическая, но туда тебя не возьмут, — Леша-Пидор так и сказал: или он или я... 


...С Лешей-Пидором тогда действительно получилось как-то странно. В прошлом году записывать у деревенских бабушек всем давно известные сказки отправились пара десятков филологических девчонок и я, счастливый до невозможности. Леша же был аспирант и вроде как за старшего. Выглядел он существом абсолютно безвредным, вроде книжной моли. Я же, напротив, чтобы компенсировать несколько сомнительный статус юноши-филолога, вел спортивно-пацанский образ жизни. А именно: носил олимпийку с полосками, стригся почти наголо и дружил со всеми благородными донами, которых только можно было отыскать в окрестных спортшколах. Кулаки мои были вечно сбиты, на физиономии то и дело обновлялись следы боевой славы. «Чем чаще ломают нос, тем он становится красивее», — любил повторять я, хотя мой собственный ломан не был ни разу, а только отрихтован. Я был самым брутальным филологом после Хэмингуэя и самым интеллигентным гопником после Джека Лондона. Для Леши я олицетворял все ночные кошмары и обиды детства, для меня же Леша в принципе не существовал как сколько-нибудь значимый фактор реальности. Ни малейшего конфликта между нами не было и быть не могло. 


В первый же вечер, когда цветистый наш отряд расположился в пустовавшей летом сельской школе, я, бросив приличия ради свой рюкзак в предназначенной нам с Лешей «мужской» комнате, отправился к свой Наташке, с которой мы уютнейшим образом расположились в одном из пустовавших классов. Мне и в голову не приходило спросить Лешу. И Леша благоразумно молчал в тряпочку. Более того, готовя с девчонками очередную пьянку, я из самых лучших побуждений предложил: «А давайте Лешу-Пидора позовем, пусть хоть водки выпьет». Имея в виду странное невнимание Леши к прекрасному полу в столь располагающих условиях. И Леша, кстати, пил с большим аппетитом. 


По возвращении же выяснилось, что коварный интеллигент молчал вовсе не из мужской солидарности, а единственно из чувства самосохранения. И про «пидора» ему, скорее всего, девчонки наябедничали. Так что все это время он, как пишут в протоколах, испытывал невыносимые моральные страдания. Не думаю, чтобы Леша специально стучал или писал докладную. Просто подобные истории мигом разносятся и начинают жить собственной жизнью. Я то и дело узнавал самые душераздирающие подробности о том, как прессовал несчастного аспиранта. Обычно это был вольный пересказ моих же пацанских историй под стакан, только с Лешей в роли терпилы. Андрюха Зыкий аж целые пантомимы в лицах разыгрывал. Подобная репутация мне льстила, однако нюхать библиотечную пыль целый месяц из-за поклепа Леши-Пидора не хотелось. 


... — Есть вот какой-то Институт практической археософии, что бы это ни значило, — продолжал Вовик, — только это где-то в жопе мира, Кыштып какой-то, и туда — на все лето. 


— Ну запиши пока. Завтра зайду к Зло...баный фонарь! — Пахому выпала удача и его эльфы одним выстрелом снесли добрую треть моих скелетов. Исход битвы сделался неочевиден. Андрюха между тем разлил водку, а Машка напластала, как могла, колбасу. 


— Ну, за победу! — обрадовался Пахом. 


— Нэ кажи гоп... — я выдохнул, выпил и запил «Колокольчиком». Во рту как будто произошла авария на химическом производстве. Закусил колбасой, как мокрой картонкой. Долго нюхал рукав. — Ух, бля... отвратно...


— Зато литр. — сказал Вовик, моргая от выпитого. 


Машка проглотила водку и не поморщилась. 


Андрюха схитрил: хлебнул «Колокольчика», потом водки, потом опять «Колокольчика». 


— Организм подмены не замечает, — пояснил он. 


Зыкий, не страдавший «героиновой зависимостью» (играя в «Героев» сутки напролет, многие, натурально, игнорировали экзамены и, конечно, вылетали), притащил кассету Шуры Каретного. Знал, что филологи любят такие штучки. Мы откопали перевязанный изолентой мафон и слушали шепеляво-матерщинную трактовку «Гамлета»: «И ведь главное, сука, он все отрицал. Ему говорят: Гамлет, типа того!.. А он: Пошли все на хуй! Полное отрицание, понимаешь ты, кореш ты мой драгоценный?! Это уже даже получается отрицание отрицания, совсем они уже там ебнулись в этой своей Дании...»


— Самое смешное, он совершенно прав, — заметил я, — В монологе «Быть или не быть», по сути, «быть» — отсутствует. Это выбор, как в «Белом Солнце пустыни» — ты как, сразу желаешь сдохнуть или сначала помучиться?


— Желательно, конечно, помучиться, — подхватил Пахом, и впрямь чем-то смахивавший на товарища Сухова.


— Вот именно, — продолжал я, — Что ни выбирай — результат один: «Истлевшим Цезарем от стужи заделывают дом снаружи» и «Какие сны в том смертном сне приснятся». Одно другого не исключает, что характерно. Выбор без выбора, везде «не быть». Не быть — это отрицание бытия. А все его дерганья — не столько интеллигентские сомнения, как у Смоктуновского, сколько как раз попытка отрицать отрицание...


— То есть, Шекспир был первым экзистенциалистом? — усмехнулся Вовик Толстой.


— Это Гамлет был первым экзистенциалистом. — серьезно ответил я. — Отношения Шекспира к своему герою мы не знаем.


— А я слышал, Шекспира вообще не было и все написал Фрэнсис Бэкон и его братва, — Андрюха Зыкий, призывно наклонил бутылку в том смысле, что хорош умничать, давайте выпьем.


— Гончаров, ты слишком умный, — выпустила струйку дыма Машка.


— Все так говорят. Помяни мои грехи в своих молитвах, нимфа...


Мы выпили. Водка стала доходить, мир сделался теплее и мягче, как будто сырые дрова искрили-дымили — и наконец занялись спокойным пламенем. 


— Не нравится? А ты еще выпей, — прокомментировал общие ощущения Вовик Толстой цитатой из Жванецкого. 


Настал мой ход — катапульта пробила брешь в стене и уцелевшие скелеты ринулись в прорыв...

Рассказы

Полные версии текстов доступны
только участника закрытого Литературно-Философского Клуба